Из мемуарных виньеток
Автор: | Жолковский Александр |
Читает: | Людмила Ларионова |
Жанр: | Современная литература |
Год: | 2011 |
Время: | 04:38:42 |
Размер: | 193.2 Мб |
А. Жолковский: «Виньетка не просто байка – это литературный факт». Интервью с Жолковским
12.09.2008
Интервью:
Михаил Эдельштейн
Лехаим
2008, 5768 – 9 (197)
Известность Александру Константиновичу Жолковскому принесли написанные в 1960–1970-х годах работы по структурной семантике и поэтике выразительности (последний термин, собственно, и введен в оборот им и его соавтором Ю.К. Щегловым). Сегодня в его библиографии насчитывается более двух десятков книг на русском и английском языках. Среди героев монографий и статей Жолковского – Пушкин, Пастернак, Зощенко, Бабель, Бродский, Лимонов и многие другие. Несколько лет назад изрядный скандал вызвала предпринятая им попытка анализа жизнетворческой стратегии Анны Ахматовой («Звезда», 1996, № 9) и ряд других его «мифоборческих» работ – автора немедленно уличили (и продолжают уличать) в стремлении принизить и унизить классиков и классику.
В последние годы А.К. Жолковский известен и как автор кратких мемуарных рассказов – виньеток. Последний виньеточный сборник, «Звезды и немного нервно», вышел весной этого года в московском издательстве «Время». Он открывается несколькими новеллами о детстве и родителях. С просьбы рассказать о семье началась и наша беседа.
Александр Жолковский: Родился я в 1937 году и рос в светской советской среде. Семья была еврейской, но никакого еврейского воспитания я не получил. Моя мама, Дебора Семеновна Рыбакова, приехала в молодости в Москву из Киева, и профессиональные фонетисты до сих пор различают в моей речи какие-то южные элементы. Она была большой поклонницей Эйзенштейна и даже участвовала в подборе типажей к его ранним фильмам…
Михаил Эдельштейн: То есть ваша любовь к Эйзенштейну наследственная?
А.Ж.: Я думаю, мама поминала его почтительно в домашних разговорах, и это как-то в моем сознании отпечаталось. Но я его открывал потом для себя сам – когда я был на втором курсе, вышел в прокат «Иван Грозный», и мы с моим другом и будущим соавтором Юрой Щегловым очень им увлеклись. (Нашей первой совместной работой стала статья об «Иване Грозном» в стенгазете курса.) На сегодня я смотрел этот фильм раз тридцать, если не больше…
Так вот, мама преподавала историю музыки в музыкальном техникуме, в Брюсовском переулке. Мой родной отец, Константин Платонович Жолковский, был турист, альпинист, байдарочник, он утонул в 1938 году во время байдарочного заплыва по Белому морю. И постепенно в маминой жизни появился, а потом и женился на ней мой отчим, необычайно на меня повлиявший, Лев Абрамович Мазель, известный музыковед, у которого мама когда-то училась. И вся моя сознательная жизнь прошла уже, когда папой был он.
Мой дед по отцу был русским, паспортная национальность отца была «русский», поэтому меня, когда я получал паспорт в самые антисемитские годы, тоже записали русским. Но интересно, что чем дальше, тем больше еврейского все-таки в моей жизни появляется. Например, я довольно поздно узнал сочинения Ходасевича, и очень полюбил и его стихи, и его критику, и мемуары. В какой-то момент я стал про него что-то писать, а начав писать, заодно почитал его биографию и установил, что он до известной степени еврей. Что меня, надо сказать, огорчило.
М.Э.: Почему огорчило?
А.Ж.: Есть такое вечное еврейское желание выйти из гетто. Ты полюбил кого-то иного, вышел из гетто – и вдруг объект твоей страсти оказывается евреем, и ты снова обнаруживаешь себя в гетто. Обидное ощущение, схожее с пушкинским из «Путешествия в Арзрум»: «Добрый конь вынес меня на турецкий берег – но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России».
М.Э.: Выход из гетто, как я понимаю, не состоялся и позже – ваши коллеги по структурализму периода бури и натиска тоже были в значительном числе евреями.
А.Ж.: Ну, не на сто процентов. Да, Виктор Юльевич Розенцвейг, который стал для меня отцовской фигурой, был вполне еврей, с тяжелым еврейским акцентом. Евреем был и мой любимый соавтор, великий лингвист Игорь Мельчук. Но, скажем, тот же Юра Щеглов никакого отношения к еврейству не имел.
М.Э.: То есть вашими воротами из гетто стал Щеглов?
А.Ж.: Может быть, и так. А может, наоборот, я стал для него воротами в гетто. Когда настала пора эмиграции, он очень завидовал, что евреи могут уехать, а он нет. Прямо дискриминация русских. Но в конце концов он тоже эмигрировал, придумав своей жене Валерии Крамм (у нее были отдаленные немецкие корни) еврейскую родословную.
М.Э.: Расскажите о студенческих годах, о вашем курсе.
А.Ж.: Я учился на филфаке МГУ с 1954 года. Отзвуки антикосмополитической кампании еще чувствовались, но прямого антисемитизма не ощущалось. Деканом, впрочем, был Роман Михайлович Самарин, принимавший пятью годами ранее живейшее участие в гонениях на факультетских евреев. Но я не уверен, был ли он таким уж физиологическим антисемитом – или всего лишь «ситуативным».
Это были годы «оттепели» и некоторого всплеска научной свободы. Вскоре начал довольно активно развиваться структурализм, машинный перевод и так далее. Мой курс был очень в этом смысле неплохой: со мной учились Юра Щеглов, Мариетта Хан-Магомедова, в дальнейшем Чудакова, и ее будущий муж Саша Чудаков, Татьяна Цивьян… Наверное, если бы я постарался, то назвал бы еще несколько достаточно известных имен.
Некоторые люди, сыгравшие важную роль в моей жизни, учились на других курсах, но примерно в то же время. Двумя курсами старше учились Андрей Анатольевич Зализняк и Елена Викторовна Падучева. Мельчук, кажется, курсов на пять старше, но мы с ним были немного знакомы – параллельно с филфаком он учился у моей мамы в музтехникуме (а в университете в качестве общественной нагрузки руководил испанским хором).
М.Э.: А как вы пришли к языку сомали?
А.Ж.: Это было позже. Я уже окончил университет и работал в Лаборатории машинного перевода у Виктора Юльевича Розенцвейга. К аспирантуре и диссертациям многие из нас тогда относились с анархическим высокомерием – дескать, главное наука, а степени и звания не важны. Но постепенно выяснилось, что защищаться все-таки придется, и тогда я решил выбрать для диссертации какую-нибудь тему, которая расширила бы мой кругозор. В лаборатории я занимался семантикой – а кандидатская пусть будет о чем-нибудь совершенно другом.
Тогда как раз Хрущев активизировал внешнюю политику, начался период советского колониализма, экспансии в Африку, и в Институте восточных языков стали преподавать всякие малоизвестные языки. И вот Щеглов занялся языком хауса, а я решил изучать сомали. Надо сказать, что ни моя научная руководительница, Наталия Вениаминовна Охотина, специалистка по суахили, ни кто-либо другой в стране сомали не знал, так что я стал пионером советского сомаловедения. Выбирал язык я по карте, одним из условий было наличие в нем каких-нибудь семитских элементов. И действительно, в древнейших сомалийских корнях прослеживается родство с семитскими языками.
Довольно быстро я прибился к радиовещанию на сомали. Это был замечательный опыт. Сомали был еще бесписьменным языком, и все новости и комментарии поступали к нам на русском или на европейских языках, дикторы-сомалийцы переводили их, а я этот процесс контролировал. Основная моя задача была не пропустить ничего антисоветского. Заведующий редакцией постоянно повторял: «Ты, главное, следи за отрицательными частицами». Я его утешал, что сомали буквально создан для советской цензуры: в нем есть целое отрицательное спряжение, и это задачу отслеживания существенно облегчает. Постепенно я и сам научился переводить, читать, стал диктором – за это очень хорошо платили.
В конце концов я написал книгу «Синтаксис сомали». Недавно ее даже переиздали – в каком-то смысле в качестве объекта соц-арта, потому что там большинство примеров про американскую агрессию во Вьетнаме.
М.Э.: Сейчас сомали у вас активен?
А.Ж.: Нет, я его почти полностью забыл. Зато воспитал одного очень хорошего ученика, Георгия Леонидовича Капчица, он написал диссертацию по языку сомали, ездит на международные конгрессы и читает лекции сомалийским экспатам, которых довольно много по всему миру. И родители-сомалийцы приводят на его лекции растущих за границей детей: «Вот, стыдитесь, белый человек, а как хорошо говорит на вашем родном языке!»
М.Э.: Что представляла собой Лаборатория машинного перевода, в которой вы работали по окончании университета, и что вообще такое машинный перевод?
А.Ж.: Ну, сегодня любой человек может приобрести определенные компьютерные программы, и они худо-бедно переведут текст на иностранный язык. А пятьдесят лет назад, когда это все начиналось, машинный перевод был необычайно дерзкой, новаторской и к тому же импортной идеей. Тут надо сказать, что структурная лингвистика считалась наукой буржуазной, почти как генетика, и принималась начальством настороженно. А родственный ей машинный перевод был перспективной в военном отношении задачей, каковое обстоятельство демагогически использовалось сторонниками развития этой дисциплины. Конечной целью представлялось кибернетическое моделирование языка в целом, но называлось все это таким вот эзоповским образом, очень характерным для оттепельной культуры.
Наша лаборатория, располагавшаяся в Институте иностранных языков, была одним из главных очагов распространения этого поветрия. Возможности ее, в силу все той же военной специфики, были весьма значительными, меня, скажем, Виктор Юльевич Розенцвейг смог взять на работу несмотря на выговор в личном деле, заработанный в военном лагере (я погорел за распевание каких-то непристойных песен). В общем, старый советский принцип, что на шарашке может работать и враг народа, продолжал действовать.
М.Э.: А как вы перешли от лингвистики к литературоведению, к занятиям поэтикой?
А.Ж.: Я ведь из музыкальной семьи. Правда, мне медведь наступил на ухо, и, при всей моей любви к музыке, спеть я ничего не могу. Шесть лет меня учили музыке – не помогло. Но тяготение к гуманитарным занятиям всегда во мне жило, хотя сознательно мной подавлялось как нечто несерьезное. Надо сказать, непродажные гуманитарные штудии в советское время представить себе действительно было трудновато. И поэтому я решил заниматься точной наукой – структурной лингвистикой. Однако стремление привить, перефразируя Ходасевича, гуманитарную розу к структуралистскому дичку, никуда не делось. И, добившись чего-то в лингвистике, сдав самому себе эдакий экзамен на звание полноценного ученого, я постепенно стал позволять себе больше заниматься поэтикой, хотя все в том же «точном» изводе, под флагом русского формализма и структурализма. Первое время занятия литературоведением и лингвистикой шли параллельно, потом поэтика начала языкознание вытеснять, и к моменту эмиграции в 1979 году я уже ощущал себя литературоведом по преимуществу. Так что, когда нужно было выбирать, по какой специальности устраиваться на работу в Америке, я предпочел литературоведение.
М.Э.: В лаборатории вы проработали до самого отъезда?
А.Ж.: Нет. В 1968 году я, единственный в институте, подписал письмо в защиту Гинзбурга и Галанскова. Ректор института, Мария Кузьминична Бородулина, присутствовавшая на какой-то московской партконференции, из речи чуть ли не Брежнева с изумлением узнала, что вверенный ей вуз попал в число неблагонадежных, разгневалась, и наши отношения серьезно ухудшились. Но в тот момент попытки моего изгнания ничем не кончились.
А в феврале 1974 года выслали Солженицына, и это стало сигналом к очередному закручиванию гаек. Я тогда был в Тарту на конференции, читал в какой-то момент лекцию студентам, которую мне устроили Юрий Михайлович Лотман и Зара Григорьевна Минц. И в перерыве ко мне подошла Минц, которая сообщила, что арестован Солженицын. Ну, на лекции это не сказалось, зато сказалось на моей судьбе. Ректор решила больше не церемониться и избавиться от меня. Сделать это было тем проще, что я числился не в штате, а на договоре, который просто не возобновили.
Я немного пометался в поисках работы и устроился в институт «Информэлектро», который возглавлял либеральный и порядочный директор, Сергей Малинин. Начальник отдела кадров этого института, Н.Е. Лебедь («нелебедь»), в некотором ужасе от политики директора, говорил с тоской в голосе: «Что ж, будем брать евреев, подписантов, всех… Но не только же всех!!!» И вот там я проработал уже до отъезда.
М.Э.: А почему вы решили уехать?
А.Ж.: Конечно, сыграли свою роль выговоры, увольнения, идеологическая травля, развившие во мне постепенно подсоветский антисоветский комплекс. Но не совсем верно было бы сказать, что дело сводилось только к этому. У меня вообще есть проблемы с социализацией, я не очень хорошо взаимодействую с начальством. Не то чтобы я был совсем уж анархистом, но, видимо, стремление к свободе у меня несколько повышенное. Причем конфликты возникали не только с официозом, но и, скажем, с семиотическим антиистеблишментом – там я тоже считался аутсайдером, белой вороной и находился в своего рода оппозиции. Потом, по приезде в Америку, я старался свой отщепенский комплекс преодолеть и правильно себя социализировать, что, в общем-то, удалось. Но тем не менее, как писал Пастернак, «Сильней на свете тяга прочь / И манит страсть к разрывам». Так что не стоит перекладывать всю вину за мой отъезд на Брежнева.
М.Э.: Вы представляли, куда едете?
А.Ж.: У меня не было прямого приглашения на работу в Америку. Еще лет за десять до отъезда я познакомился в Варшаве с видным голландским лингвистом Тойном ван Дейком, и вот тогда, в 1978 году, он предложил мне приехать преподавать в Амстердамском университете. В 1979-м мне удалось выехать. Это было мое первое место за границей, там можно было бы зацепиться. Но я был убежден, что эмиграция должна направлять человека в Америку, государство эмигрантов, а не в европейскую страну, где ты навсегда останешься еще одним иностранцем. Постепенно сковалась ставка в Корнелле, я некоторое время проработал там, а потом по личным причинам и из любви к солнцу переехал в Калифорнию. И с 1983 года по сей день я преподаю в Университете Южной Калифорнии. Это не высшая лига американских университетов, но заведение приличное, климат очень хороший и зарплата тоже.
М.Э.: Судя по 25-летнему пребыванию на одном месте, ваши проблемы с социализацией действительно счастливо отпали.
А.Ж.: Америка очень свободная страна. Я выбрал себе тот уровень интеграции, который меня устраивает. Мое право – выбирать, какое количество погон и медалей я хочу на себя надевать. Первое время, скажем, я очень старательно ездил на всякие конференции, именно чтобы понять, как работает эта профессия, людей посмотреть, себя показать. Но с какого-то момента я решил, что хватит, и теперь на конференции езжу очень редко. Когда открылась Россия, я стал часто приезжать сюда, это отбирает много времени и внимания. Но все это можно очень свободно себе позволять, если у тебя постоянная должность. Эта полная независимость профессуры очень важна, так же как, скажем, независимость судей.
М.Э.: Существует ли в Америке славистский или – шире – филологический истеблишмент, от которого профессор зависит?
А.Ж.: Конечно, некоторая иерархичность существует, есть и зависимость. Но все же система принципиально плюралистична и не централизованна. Нет никакого президиума славистики, нет президиума гуманитарных наук. Бывает, что какие-то научные направления вдруг становятся модными, и, занимаясь ими, оказывается легче сделать карьеру. С другой стороны, разных направлений всегда так много… В общем, культура себя диктует, но гораздо более гибким образом, нежели то было, к примеру, в Советском Союзе. Да, собственно, и в России то же самое сейчас: не обязательно примыкать к этой группе, можно примыкать к другой или не примыкать ни к какой.
М.Э.: А угроза политкорректности как нового тоталитаризма в гуманитарных науках – это выдумка или реальность?
А.Ж.: Конечно, наученные горьким опытом российские эмигранты реагируют на это достаточно болезненно, как на любую попытку идеологического диктата и промывания мозгов. Но до тоталитаризма все-таки далеко.
М.Э.: Насколько активно вы после отъезда включились в эмигрантскую жизнь?
А.Ж.: Ни в каких организациях я никогда не состоял. В Лос-Анджелесе большая эмигрантская община, по преимуществу еврейская. Одно время я был довольно тесно в нее интегрирован, дружил с редактором влиятельной газеты «Панорама» Сашей Половцем, печатал у него свои статьи и рассказы. Но чем дальше, тем меньше я общаюсь с эмигрантами, да и не только с ними. Наверное, это, опять же, связано с тем, что я регулярно получаю огромные порции общения в Москве. Мне хватает, у меня не так много тусовочного запала.
М.Э.: Вы печатались в «Синтаксисе», дружили с Синявским…
А.Ж.: Даже гостил несколько раз у них в доме, о чем с благодарностью вспоминаю.
М.Э.: Но ведь Синявские были очень плотно вовлечены в эмигрантскую политику. Вы ощущали себя членом «партии Синявского»?
А.Ж.: Особенно, думаю, Марья Васильевна Розанова, его жена, добавляла страсти этим ситуациям… Ну, если пришлось бы выбирать между позициями Синявского, Максимова и Солженицына, то я примкнул бы к «партии Синявского». Но я не люблю принадлежать к партиям и в этой борьбе никак не участвовал. Да и сам Андрей Донатович не был таким уж типичным либералом, скорее в Париже такой фигурой был Ефим Григорьевич Эткинд.
Был эпизод, когда я написал «маяковскоборческую» статью с синявским названием «Прогулки по Маяковскому» и отдал ее в «Синтаксис». Синявским не понравился мой наезд на Маяковского, который в ту эпоху, когда складывались их вкусы, был, кроме всего прочего, эзоповским псевдонимом Серебряного века. И Марья Васильевна сказала: «Ну ладно, мы напечатаем вашу статью, но сделаем вам небольшую врезку». Я ответил, что все врезки мне уже были сделаны в Союзе, не для того я родину продавал, чтобы мне делали врезки, и статью забрал. При всем том я продолжал бывать у них в доме, печататься в «Синтаксисе», наши отношения отнюдь не прервались.
М.Э.: Насколько вы следите за текущей американской литературой или кино?
А.Ж.: Кино старательно смотрю, но там интересного довольно мало. А представления о литературе я получаю из своего рода американской «Литгазеты» – «New York Review of Books». Она меня вполне устраивает как культурный гид. Например, по наводке этой газеты я начал смотреть сериал «Сайнфельд» («Seinfeld») – и смотрел несколько лет, пока он не кончился, с полным восторгом. Компания нью-йоркцев, трое мужчин и женщина, дружат, ходят друг к другу в гости, куда-то вместе ездят – и непрерывно разговаривают. В этих беседах, разумеется, вся соль. Это был очень популярный сериал, не уступавший по популярности, скажем, нынешнему «Сексу в большом городе».
М.Э.: А «Секс в большом городе» вы не смотрели?
А.Ж.: Нет, это, мне кажется, пример сериала, не заслуживающего рецензии в «New York Review of Books». Кстати, вот что интересно. Американский зритель очень любит видеть в главных ролях некрасивых женщин, нередко евреек. Нил Гэблер, автор известной книги «Как евреи изобрели Голливуд», утверждает, что местечковые евреи, ставшие голливудскими магнатами, первым делом осуществили свою мечту о шиксе – роскошной блондинистой нееврейке. Отсюда тип Мэрилин Монро и всех ее предшественниц и последовательниц. Наверное, это так, однако на параллельных брусьях с ними выступают очень некрасивые женщины, которых американцы почему-то тоже одобряют: Барбара Стрейзанд, Лайза Минелли, Глен Клоуз – и теперь вот Сара Джессика Паркер… Загадка.
М.Э.: Перейдем от Сары Джессики Паркер к вашей прозе. Почему вы начали ее писать, почему выбрали форму мемуаров в новеллах?
А.Ж.: Ну, как прозаик, я начал с того, что писал рассказы, а только потом осмелился говорить от первого лица. (Кстати, Андрей Зорин как-то заметил любопытную вещь, написав, что мой путь до некоторой степени повторяет путь Зощенко, как он представлен в моей книге «Поэтика недоверия», – от отстраненного автопортрета к прямому.) Как это случилось? Не знаю. В советской традиции говорить «я» было не принято. Даже близкие мне коллеги утверждали, что в научных работах нельзя писать «я», надо писать «мы» или вовсе безличное «думается», «имеет место» и так далее. Я возражал: позвольте, я это сделал, я за это отвечаю, я могу ошибаться. А писать «мы» – это объективация собственных заблуждений под маской скромности. Хотя, конечно, недоброжелатели могут возразить, что мое желание писать «я» просто означает, что от нарциссизма не спрячешься.
М.Э.: А как вы себя видите в ряду филологов, пишущих нон-фикшн, – Михаила Безродного, Омри Ронена, Михаила Гаспарова?
А.Ж.: С Роненом вышло интересно. Когда я только начал писать рассказы, он мне сказал, что это неправильно, сейчас эпоха не фикшн, а нон-фикшн. Так что снимаю шляпу перед Роненом, он мою эволюцию предсказал – если не направил. А потом и сам по этому пути пошел.
«Записи и выписки» Михаила Леоновича Гаспарова – это, конечно, не вполне то же самое, что виньетки, там другая установка. Виньетка – это ни в коей мере не хвастливая история героя-автора, но и не простой пересказ того, что было, где автора нет. А Гаспаров все же пытался писать «объективно», его поэтика – поэтика застегнутости.
Безродный мне ближе. Он меньше пишет про себя, больше про какую-нибудь фразу. Его стремление к словесному совершенству, к виньетизации еще сильнее, чем у меня. Кстати, Безродный – мой любимый первый читатель. Напишу виньетку – посылаю ему. Он сразу начинает придираться: это можно написать короче, здесь есть стилистические несообразности, тут политические высказывания банальны… Его критику я с благодарностью впитываю.
М.Э.: А откуда само это название – виньетка?
А.Ж.: Слово «виньетка» в близком значении легко встретить в английском и французском, а на русской почве, наверное, действительно ввел его в качестве жанрового обозначения я. Теперь знакомые звонят и говорят: «Вот я тебе расскажу такую виньетку…» Я обижаюсь и протестую: виньетка – это художественное изделие, требующее обработки и отбора, а вовсе не любой занятный эпизод из жизни. Виньетка не просто байка, виньетка – это литературный факт, по Тынянову.
Оглавление
От автора
WHАT‘S IN А NАMЕ?
ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ХЕМИНГУЭЕМ
ВЕLLЕ LЕTTRЕ
НА СЛОВЕСНОМ ФРОНТЕ
ПИСЬМА РУССКОГО ПУТЕШЕСТВЕННИКА
ПОЛКАШ
АРРRОРRIATION АRT
УБИВАЕТ МНОГО
ЧТО ДЕЛАТЬ
БУДЕМ РЕЗАТЬ, БУДЕМ БИТЬ
СКОЛЬКО ПРАВДЫ ЧЕЛОВЕКУ НУЖНО
ТЕХНИКА ОТПУСКАНИЯ
ПОЛКИ ВЕЛ....
Слушать Из мемуарных виньеток онлайн бесплатно
Аудиостудия «Ардис» предлагает вашему вниманию послушать перевод известного во всем мире романа «Сказание о Ёсицунэ», выполненный со старояпонского Аркадием Стругацким. В центре повествования – трагическая и яркая судьба Минамото Ёсицунэ, одного из героев войны феодальных домов Тайра и Минамото в 80-х годах XII века.
В предисловии к роману, написанном Стругацким, русскому читателю, слыхом не слыхавшему о подвигах Ёсицунэ, разъяснена подоплека событий в японском рыцарском романе ХIV-ХV веков и роль героя романа в истории Японии.
В книге известного журналиста и писателя Бориса Минаева "Мужской день" собраны новеллы о Леве, главном герое его книг ("Детство Левы", "Гений дзюдо"). Застенчивый и странный московский ребенок на наших глазах превращается в подростка, который уже предчувствует взрослую жизнь с ее тревогами и страстями. Ранее романы в новеллах "Детство Левы" и "Гений дзюдо" выходили отдельными книгами и уже заслужили любовь читателей.
«Вспомнить все» — заключительная часть автобиографической серии «Парикмахер Online», повествующей о нескучных буднях и праздниках авантюрного молодого человека. Книга полна захватывающих приключений и различных передряг в которые попадал Дмитрий Дель – автор книги (по совместительству диктор и главный герой) Третья часть серии – состоит из шести независимых историй — ненавязчивых и занимательных очерков разных лет., слушать которые можно в произвольном порядке.
Девушка тяжело дышала, но едва придя в себя, накинулась на незнакомца с кулаками:– Почему ты медлил?! Или тебе нравилось смотреть, как это животное лапает меня и раздевает?!Мужчина в плаще широко улыбнулся:– Я залюбовался твоей игрой. Ты была великолепна. Киношные кривляки не стоят и твоего мизинца. Ты уверена, что правильно выбрала профессию?Девушка нетерпеливо передернула плечом:– Так и будешь стоять?Мужчина вздохнул, спрятал пистолет и вытащил из кармана нож, – Отвернись, – попросил он, – Это зрелище не из приятных.Но мнимая блондинка не отвернулась, напротив, в ее глазах вспыхнуло злорадное любопытство.
Есть те, кто должен нести службу и в Новый год - пожарные, полицейские, врачи… и ведьмы, работающие на таможенных пропускных пунктах для нежити. Ведь это единственная ночь в году, когда нежить может спокойно отдохнуть на земле. Я никогда не была ведьмой, но подменить соседку на посту согласилась. Наша служба и опасна, и трудна… Опыта, конечно, нет, но Гугл с Яндексом в помощь, а серьезное отношение к работе у меня с детства, даже если это работа всего на одну новогоднюю ночь.
Рейчел Кейн - Когти ифрита. Приключения, вернее, злоключения Джоанн продолжаются. Вместе с Дэвидом она пытается добраться до Лас Вегаса, чтобы отыскать несносного Кевина, призвавшего на службу самого могущественного джинна планеты. И вновь она оказывается обманутой и преданной теми, кому доверяла всем сердцем. В поисках правды героиня попадает в странное общество пожилых джентльменов, которые задумали ни много ни мало - одолеть жрецов Погоды и управлять миром...
Роман Жорж Санд (1804–1876 гг.) «Даниелла» печатался на русском языке только однажды — в 1899 году в издании бр. Пантелеевых. В нем рассказывается о том, как любовь, борьба за нее и свое человеческое достоинство преображает героя, делает его жизнь насыщенной интересными событиями.
Мы предлагаем читателю историю, в которой он найдет и повесть, и записки путешественника: роман в путешествии, или путешествие в романе.